Дума о Хомутовской степи

В этом году исполняется 95 лет старейшему заповеднику донецкого края Хомутовской степи. Предлагаю вашему вниманию замечательную прозу донецкого писателя Ивана Костыри, написанную им 21 год тому и проиллюстрированную современными фото.

До чего же легко, до чего же вольно и отрадно дышится в родной донецкой степи! Дышу и не надышусь… И не чую в себе по отдельности ни ног, ни рук, ни тела, будто весь растворился в тугих потоках свежего воздуха, чуть приправленного душистым полынком, что сизеет окрест по склонам балок, холмов и степных курганов; перед глазами зыбится знойная даль в текучем мареве под полуденным солнцем, она уплывает, уплывает от меня, и я словно бы тоже плыву — вслед за нею над всем привольем, обретя внезапно незримые крылья и став невесомым.

Только навернувшаяся от счастья слеза солонит губы и возвращает в реальный мир. Так уж устроен человек, что где бы он ни был, куда бы ни забрасывала его своенравная, зачастую непредсказуемая судьба и в какие житейские передряги он ни попадал, в его памяти, — да что там в памяти? — в самом сердце! — неизменно, до самого последнего предела теплится, как островок надежды на спасение и веры в лучшую участь, стойкое чувство малой родины. К ней, точно к матери, обращается он и в трудную годину, и в часы полного отчаянья, а равно и радости. Ибо эта щемящая, с годами тревожно, почти ностальгически, если волею случая или обстоятельств оказался оторванным от родного порога, нарастающая привязанность к отчей земле дадена нам не свыше, а унаследована от отца с матерью и потому устойчиво, помимо нашей воли и желания, передается из поколения в поколение в твоем роду.

Должно быть так же, как горец, не мыслит своей жизни без гор, а помор — без моря, так и степняк не представляет своего существования без вольных степей. Ну что ему, рожденному в степной стороне, до гор, пусть и неописуемой красоты, увенчанных снежными вершинами и уходящими почитай в небо? Что ему до лесов, полных пускай заманчивых таинств, с их смолистым сосновым и волглым дубовым духом, от коего так и приподнимает ощущение почти воздушной легкости во всем теле? И что ему до моря бескрайнего, маняще укатывающего за невидимый горизонт белые буруны и как бы и тебя зовущего в эту неведомую даль? Всюду степняк наверняка будет испытывать душой некое стеснение, скованность, тоску после первых же минут восхищения невидалью, и его взор исподволь, а затем все настойчивее, причем совершенно невольно, побуждаемый неясной внутренней потребностью вроде бы, будет искать открытого простора, где, казалось бы, не обо что и глазу споткнуться, где даль степная зримо перекатывается с холма на холм, с кургана на курган, подернутая зыбким маревом в знойную пору или сверкающая под сланцем в зиму ослепительными ровными снегами и видна во все концы света на многие километры.

Жаворонок (фото Н. Чичеровой)

А по весне куполится над беспредельным простором бездонное небо, неумолчным колокольчиком виснет в нем жаворонок, вызванивая свой радостный благовест проснувшейся после зимней спячки земле, которая и для него, как и для степняка, милее и роднее любой другой стороны; по всему окоему лазоревому и вдаль и вширь перекатываются под ветерком ярко-зелеными волнами еще некошенные травы, по временам озаряясь то белым, то желтым, то красным, а то и синим, как само небо, от щедро рассыпанных по степи полевых цветов; где-то поблизости, схоронясь от недоброго глаза, настойчиво зовет тебя перепел, ровно путника, уставшего с дальней дороги, заодно радуясь твоему возвращению: «Пить пойдем! Пить пойдем!» Не иначе, как в соседнюю балочку или буерак с пробивающимся там наружу родником доброй воды…

Дух прямо захватывает! И сердце буквально заходится от вновь прихлынувшего и словно взрынувшего из твоего замаянного подспуда, а потому как бы и обновленного пронзительно щемящего родства с этим окрестным миром степным. Ну, здравствуй, степь! Да как же я мог жить без тебя?! Благо на необозримых пространствах бывшего Дикого Поля, средь разбросанных по нему древних Могил-курганов и каменистых отрогов Донецкого кряжа остались с незапамятных времен заповедные степи: на северо-востоке нашего края — Стрельцовская, в центре — Провальская, а близ Азовского моря — Хомутовская. Да еще в том же первозданном виде, какими они были и десять, и более тысяч лет тому назад. И их точно такими видели наши далекие пращуры.

В глубокой, проникновенной тишине и покое, наедине с цветущей степью тебя по временам охватывает наваждение, будто это их прах или дух глядит на нас глазами цветов. Либо в том или ином глазастом цветке по каким-то немыслимым кодовым или генным законам природы запечатлился и сохранился на века их взгляд. Наподобие того, как в радужке человеческого глаза сберегается накануне увиденное и после того, как померкнет навеки. И всякий раз, возрождаясь, цветы словно бы воскрешают, и их взгляды и глядят на нас глазами далеких потомков.

Поддаваясь нечаянному наваждению, мысленно вопрошаешь себя: не с укором ли глядят предки из-за того, как мы по-варварски, вовсе не по-сыновнему обходимся с оставленной ими нам в наследие отеческой землей? Или с невыразимым сочувствием и скорбью при виде наших бед и того, что мы по-прежнему, как и они в свое время, не можем нынче наладить на ней мирную и достойную человека жизнь? А быть может, они глядят с чувством вины, покаяния, с мольбой о прощении за былое осквернение здешних пределов подступными междуусобицами, войнами, кровью и насильственной смертью? И, помаргивая всеми цветами радуги, подают нам из прошедших веков упреждающие сигналы — взывают не повторять их роковых ошибок. А и то! Цветы ведь бывают не только веселыми, а и грустными, не только окрашенными в цвет любви, а и разлуки, и не одного безмятежно-радужного колера, а и траурного.

Сон-трава (фото Н. Чичеровой)

Но в совокупности своей, в единстве и ярких, и неброских оттенков, цветущая степь — это все же гимн вечно обновляющейся, вечно торжествующей жизни на земле! Степи Дикого Поля вдохновляли не одних своих степняков на труд и на ратный подвиг, они озаряли высоким вдохновением и великих художников прошлого, как вдохновляют и поныне уже наших современников.

Гениальный сын украинского народа Николай Васильевич Гоголь, прежде времени изведший себя в могилу мучительными поисками правдивого, верного и образного слова, писал: «Степь чем далее, тем становилась прекраснее. Тогда весь юг, все то пространство, которое составляет нынешнюю Новороссию, до самого Черного моря, было зеленою, девственною пустынею. Никогда плуг не проходил по неизмеримым волнам диких растений. Одни только кони, скрывавшиеся в них, как в лесу, вытаптывали их. Ничего в природе не могло быть лучше, вся поверхность земли представлялась зелено-золотым океаном, по которому брызнули миллионы разных цветов… Черт вас возьми, степи, как вы хороши!»

Степь (фото О. Володченко)

И не было никакой гиперболы, никакого художественного преувеличения в описании гением тогдашних дикий растений и лошадей, поскольку по тем временам целинные просторы причерноморского и приазовского юга Украины действительно были покрыты буйной травой чуть ли не в рост человека, и в необжитых степях водились дикие низкорослые кони, прозванные кочевниками поначалу на свой татарский манер турпанами, а впоследствии ославяненными в тарпанов. Пепельно-серые, с черной гривой и черным хвостом, с черной полосой по хребту и черными до колен тонкими ногами, они были быстры, ловки, свободолюбивы. И вольно разгуливали по огромной степной территории от низовьев Днестра до Северного Кавказа, а то и до самого Урала. И только волки и человек наводили на них страх и ужас. Даже малоприметная мышиная масть не спасала. Да и немудрено — истребили их повсеместно. До нас дошли лишь предания о том, как пытались их приручить, беря в домашний табун какую-нибудь кобылку из них. Однако она, ожеребившись и в первый раз, и во второй, и в третий, в конце концов уходила в степь и уводила с собой жеребенка. И ее продолжали бездумно преследовать, упустив из виду, что степной простор, с его ветрами и высоким небом, с его вольницей — это вотчина тарпанов, отродясь привыкших жить необузданными. Последних тарпанов якобы видели в начале уходящего века где-то близ Аскании-Новой, на Таврической целине… Вроде бы здесь, в этом единственном в Европе (да, пожалуй, и во всем мире) нераспаханном участке сухой типчаково-ковыльной степи нашли тарпаны свой последний приют на бывшем Диком Поле.

Лошади на территории заповедника

После Гоголя, чуть ли не полвека спустя, Антон Павлович Чехов посвящает нашим степям самое проникновенное, самое поэтическое произведение — повесть «Степь». В одном из писем своим коллегам, делясь творческими планами, сообщая о новой начатой им работе, писатель с присущей ему иронией называет ее «степной энциклопедией»: «И энциклопедия, авось, сгодится. Быть может, она раскроет глаза моим сверстникам и покажет им, какое богатство, какие залежи красоты остаются еще нетронутыми и как еще не тесно русскому художнику. Если моя повестушка напомнит моим коллегам о степи, которую забыли, если хоть один из слегка и cуxо намеченных мною мотивов даст какому-нибудь поэтику случай призадуматься, то и на этом спасибо».

И далее: «”Степь” — тема отчасти исключительная и специальная: если описывать ее не между прочим, а ради нее самой, то она прискучивает своею однотонностью и пейзанством». Но где там сухо, где там скучно и однотонно! Уроженец близкого нам Таганрога, а еще и украинец по деду, в чем он сам признавался в письме к Горькому («Я хохол и страшно ленив потому»), Чехов исколесил донецкие степи вдоль и поперек и, будучи молодым, впитал их первозданный лик и дух настолько, что повествование вышло до того живописным, что от него оторваться невозможно, более того — ощущаешь себя участником неповторимого, захватывающего тебя всего в радостный, ликующий полон, путешествия по нашей степи: «Между тем перед глазами ехавших расстилалась уже широкая, бесконечная равнина, перехваченная цепью холмов.

Холмы (фото О. Володченко)

Теснясь и выглядывая друг из-за друга, эти холмы сливаются в возвышенности, которые теснятся вправо от дороги до самого горизонта и исчезают в лиловой дали; едешь-едешь и никак не разберешь, где она начинается и где кончается… Едешь час-другой… Попадается на пути молчаливый старик курган или каменная баба, поставленная бог ведает кем и когда, бесшумно пролетит над землею ночная птица, и мало-помалу на память приходят степные легенды, рассказы встречных, сказки няньки-степнячки и все то, что сам сумел увидеть и постичь душою.

И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полете ночной птицы, во всем, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа дает отклик прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей. И в торжестве красоты, в излишке счастья чувствуешь напряжение и тоску, как будто степь сознает, что она одинока, что богатство ее и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные, и сквозь радостный гул слышишь ее тоскливый, безнадежный призыв: певца! певца!»

Чехов сам оказался непревзойденным певцом степи. Но ему следуют и другие. В начале XX века к степям бывшего Дикого Поля, к их прошлому обращает свой взор Алексей Николаевич Толстой: «Плодородные степи Екатеринославщины, падающие к Черному и Азовскому морям, были новым краем. Это была та Дикая Степь, где в давние времена проносились на косматых лошадках, по плечи в траве, скифы, низенькие, жирные и длинноволосые; пробирались под надежной охраной греческие купцы — из Ольвии в Танаис; двигались со стадами рогатого скота готы, кочевавшие в огромных повозках между двумя морями; от северных границ Китая, подобно тучам саранчи, вторгались сюда многоязычные полчища гуннов, наводя столь великий ужас, что степи эти пустели на много столетий; раскидывали полосатые арамейские шатры хазары, идя от Дербента воевать днепровскую Русь; кочевали с бесчисленными табунами коней и верблюдов половцы в хорезмских шелковых халатах, доходя до степного вала Святослава; и позже топтали их легкоконные татарские орды, собираясь для набегов на Москву. Людские волны прошли, оставив лишь курганы да кое-где на них каменных идолов с плоскими лицами и маленькими ручками, сложенными на животе. Екатеринославские степи стали заселяться хлеборобами — украинцами, русскими, казачьими выходцами с Дона и Кубани, немецкими колонистами. Новыми были в ней огромные села и бесчисленные хутора, без дедовских обычаев, без стародавних песен, без пышных садов и водных угодий. Здесь был край пшеницы…» Обо всем этом думаю, все это вспоминаю, стоя на вершине кургана посреди Хомутовской заповедной степи, и сердце полнится гордостью оттого, что проникновенные слова великих мастеров относятся и к ней, а может, в первую очередь к ней, так как она и есть та историческая Первостепь, которая осталась от бывшего Дикого Поля и к которой были обращены их художнические взоры. И чувства, и память обостряются оттого, что рядом со мной высится на кургане, а вернее, стоит, слегка наклонившись вперед, будто встречая пришельцев едва приметным поклоном, каменная баба.

Хотя вид ее и неприветен: лицо насуплено, замшело до прозелени, как если бы она осердилась на кого-то — то ли на своих соплеменников, которые оставили ее вековать в этих некогда диких просторах, то ли на нас, пришельцев из нововременья, которые выставили ее напоказ приезжему люду. В руках она, правда, держит сосуд, в котором, как сказали мне сотрудники заповедника, некогда в дождливую пору даже собиралась вода, баба прижимает его скрещенными на животе ладонями, словно собирается угостить влагой любого скитальца, застигнутого жарой в степи. Сейчас самое начало июня, лето едва-едва зачалось, а зной уже с утра донимает. И я ловлю себя на мысли, что готов поверить во взаправдашность любой легенды, любого предания, любой россказни, объятый и как бы погруженный всеохватной тишиной первородной, первозданной степи в глубину минувших веков. Для чего их ставили на курганах, этих каменных идолов? Были ли то прообразы тех, кто погребался в курганах? Или это обобщенный образ племени или божества, которому они поклонялись в дохристианскую эру и совершали подле него культовые обряды? Иные же склонны были считать их своеобычными древними верстовыми столбами, которыми метили кочевники путь своего продвижения в славянские вольные, необжитые о ту пору земли.

Современные … ученые, которые проводят в Хомутовском заповеднике многие месяцы, исследуя его растительный и животный мир, окрестили каменную бабу Прозерпиной, или Персофоной. И у римлян, и у древних греков это имя носила богиня, олицетворяющая силу земли. Что ж, им виднее, ботаникам и зоологам, как сберечь эту заповедную землю, чтоб она не утратила своей изначальной, первородной силы. И подумалось, сколь применима и к земле-матушке упреждающая заповедь, с какой вступают молодые медики на порог медицины: «Прежде всего не вреди!»…

Перед тем, как отправиться в Хомутовскую степь, я прочел немало научно-популярной литературы о заповедной природе Донбасса и соответствующий путеводитель, составленный Виталием Осычнюком и Анатолием Геновым. Из последнего я первым делом узнал, что … Хомутовская степь, как имеющая важнейшее научное значение, включена в специальный реестр Организации Объединенных Наций. Сделал я и кое-какие выписки для памяти: «Заповедники — живая лаборатория, дающая возможность наблюдать изменения природных условий под влиянием хозяйственной деятельности человека и выработать мероприятия по рациональному хозяйствованию, предвидеть будущее развитие растительного и животного мира, характер взаимодействия между составными частями природных комплексов. Уже сравнение простейших природных процессов, происходящих в заповедниках и на окружающих их полях, показывает, сколь велика почвозащитная и водорегулирующая роль природной степной растительности». Вроде бы и общо, но далее приводится пример того, как сказалась на реке Грузской Еланчик, омывающей Хомутовскую степь с западной стороны, распашка склонов долины реки и многих открывающихся в нее балок: снос в речку дождевыми и талыми водами огромного количества плодородной почвы привел к тому, что Еланчик, в недавнем прошлом глубоководный, с бесчисленным числом чистейших плесов, до трех метров глубиной, заилился и стал во многих местах пересыхать в летнюю пору.

Грузской Еланчик рядом с заповедником «Хомутовская степь»

И еще одна выписка, казалось бы, общего толка: «Заповедники являются также своеобразными центрами, где возможно воспроизводство ценных промысловых зверей и птиц, многие из которых стали уже редкими, а также уникальных видов растений».

Затем пошли более конкретные данные: «На территории заповедника произрастает 559 видов растений, среди которых есть много ценных для науки и народного хозяйства. Общеизвестно значение степной растительности как важнейшего из звеньев кормовой базы животноводства. Так, костер безостый, пырей, люцерна румынская, эспарцет донской теперь широко используются в культуре. Не менее ценны также типчак и келерия стройная: довольно стойкие к вытаптыванию, хорошо укрепляют почву, защищая ее от эрозии… Богата Хомутовская степь и лекарственными растениями. Такие как тысячелистник, зверобой, пижма лекарственная, желтушник сероватый довольно часто встречаются на территории всего Приазовья. Но некоторые уцелели только в заповеднике — к ним надо отнести девясил высокий, горицвет весенний, горицвет волжский, алтей лекарственный».

Горицвет волжский

И тут же делается оговорка: «Конечно, заповедник не база, где можно заготавливать лекарственные и другие полезные растения, но он может стать поставщиком посевного или посадочного материала для введения в культуру того или иного вида полезных растений». А уж в последующем сообщается о почти исчезнувших с лика земли растениях, эндемах, то есть обретающихся только в определенной географической области и занесенных на правах реликтов, сохранившихся как пережиток от древних эпох, в Красную книгу. Это и калофака, или майкарган волжский, который нашел свой последний приют в Хомутовской и Провальской степях, в Каменных Могилах и Великоанадольском лесу, это и шафран сетчатый, и катран татарский, и воронец, а по-научному степной пион, встречающийся, правда, еще и в Стрельцовской степи, помимо Провальской, и солодка голая, или лакричник, и дельфиний пунцовый, и тюльпан Шренка, и ковыль Граффа…

Шафран сетчатый
Пион тонколистный
Тюльпан Шренка

Ковыль, трава степная! В наше сознание она вошла как поэтический образ, наравне с курганами, воспетыми во многих песнях. И отношение к нему особо трепетное. Вон там, близ урочища Дальние терны, что обрываются на левом берегу Грузского Еланчика, стелется, переливается серебром под лучами восставшего над степью солнца, живой неоновой волной перекатывается этот, будто седой от времени, шелковистый ковыль. А их, ковылей, в заповеднике более десяти видов: ковыль Браунера, произрастающий на известняковых склонах тутошних балок, он встречается еще и в Крыму, и на Тарханкутском полуострове, ковыль шершавенький, реликтовый ковыль необыкновенный, известный пока лишь в Хомутовской степи, украинский и пушистолистный, занесенные тоже в Красную книгу.

Ковыль Граффа

Невольное чувство, что я пребываю своей плотью в доисторических временах средь первобытной, первозданной, первородной степи, не проходило. А тем более, что рядом стояла каменная баба — немой свидетель пронесшихся здесь тысячелетий.

И я словно бы ее глазами безмолвно, лишь то ахая внутри от изумления пред увиденным, то замирая до холодных мурашек на спине, окидывал затуманенным, опрокидывающим меня в прошлое памятью взглядом все, что лежало ниже вершины кургана, и то, что виднелось вдали. Хомутовская степь разметнулась на водоразделе между Грузским Еланчиком и Сухим и Мокрым Еланчиками, в Лукоморье азовском. Ее плато изрезано балками Оболонской, Климушанской, Средней, Брандта и Красным яром. В них растут дикие яблони и груши, терны и шиповник. А на склонах, цепляясь за струящиеся потихоньку и уходящие из под них осыпи, лепятся змеевик азовский, бородач азовский и ушанка азовская. На стыке же каменистой степи и обнажений сарматского известняка уцелела эфедра двухколосковая, так называемая кузьмичева трава, — покуда живой представитель вымерших миллионы лет тому назад флор.

Тут же, как если бы продолжая неразрывную цепь времен, растут реликты уже иных веков — паранохия головчатая, истод сибирский, качим высокий, касатик черноморский. На известняковых скалах, средь валунов, покрытых зеленой накипью лишайников, ютятся дрок скифский и карагана скифская, юринея короткоголовая, бедренец меловой, чабрец…

Карагана скифская

А по округе — курганы, курганы, курганы… Археологи доказали, что в них, судя по захоронениям, таится культура и ямников, и катакомбников, и срубщиков — в просторных подземных домовинах покоились воины, взнузданные лошади, амфоры, изделия из меди, бронзы, железа и золота, даже колесо с втулкой и спицами! Стало быть, в нашей степной стороне закладывались основы культуры еще в III тысячелетии до нашей эры, почти что пятьдесят веков тому назад. И колесо изобрели именно степняки, они же впоследствии и оседлали лошадей диких, чтобы не только облегчить свой быт, а и стать неуловимыми для неприятелей и внезапными в набегах против супротивников. Так что здесь, на этих равнинных просторах прошумела вместе с древними ветрами над ковыльными степями не одна цивилизация. Да и та же каменная баба, к которой я прикоснулся с невольным трепетом в сердце, — не что иное, как явственный прообраз современной — любой! — скульптуры. Уже не одно мое естество опрокинулось в далекое-далекое прошлое родного края, а и ум вроде бы постигал его. Однако ему все же легче было постигать на так давно минувшее. И, естественно, настоящее. Когда-то на Приазовской низменности казаки Области Войска Донского выпасали лошадей, выгуливали молодняк, и Хомутовская степь называлась Толокой, или Табунной. А с первой половины XIX века, когда наказной атаман Хомутов организовал по обе стороны Грузского Еланчика казачий хутор Хомутово, Толоку тоже прозвали Хомутовской. Так и пошло с тех пор: Хомутовская степь. Но не одни дончаки-скакуны разгуливали по здешней степной округе, помимо воли, как травоядные животные, своеобычно регулируя травостой. В доисторические времена здесь обретались туры, тарпаны, куланы, сайгаки. Да с развитием цивилизации диких животных намного поубавилось, а некоторые и вовсе исчезли, как те же тарпаны. Стал исчезать и байбак, или сурок. Дошло до того, что его довелось завозить сюда из Стрельцовской степи. По дороге на вершину хомутовского кургана я видел холмики вырытой рыжей земли — сурчины — и подспудно радовался при их виде.

Перевязка (фото Г. Молодана)

Как радовался и проскочившему по низине земляному зайцу, или тушканчику, и ласке, и лисе, чья рыжая спина промелькнула за пригорком, и темно-бурому, с желтыми пятнами по спине и белой полоской через лоб хорьку, отчего и прозвали его «перевязка», радовался спугнутой перепелке и куропатке, щеглам, сорокам, грачам, зависшему над степью жаворонку и плавно парящему ястребу в небесной синеве.

Желтобрюхий полоз

И хотя опасался гадюк, все ж потеплел глазом, издали завидя желтобрюхого полоза, гревшего свои бока на солнышке, точно так же порадовала глаз и шустрая ящерица, прытко метнувшаяся буквально из-под ног и исчезнувшая в цветущих травах с быстротечным сухим шорохом. Живет, живет первородная степь! Как и вся остальная наша земля, сколько бы мы ни замуровывали ее в бетон, не закатывали асфальтом и не травили ядохимикатами и ядерными выбросами. Спасибо Творцу, пусть подчас и забирающему у нас разум, что дал земле извечную способность к самовозрождению. Уйдем мы, но она, хоть и изувеченная, все-таки останется на веки вечные и восстанет, как феникс, буквально из пепла и руин, которыми люди укрыли ее к началу третьего тысячелетия. Когда думал об исчезнувших или истребленных диких животных доисторических времен, у меня промелькнула ироничная мысль: «Мы их заменим! Одичаем полностью и заменим!» Однако, грустно усмехнувшись, и усомнился: «Да заменим ли?! Ведь дикие не притязали на сиюминутные удовольствия, а пеклись лишь о выживании и продлении своего рода, просто радовались отведенному им свыше сроку бытия. В отличие от человека нынешнего, перевернувшего все сверх на голову в своем обыденном существовании и предназначении». Нечаянно в пути сбился на мимолетное, не ахти какой новизны философствование, хотя оно неизбежно накатывало всякий раз, едва я попадал в заповедные уголки Донбасса, где особо был зрим контраст первозданной природы и той, которую мы обжили неоглядно. Так я и стоял, прислонясь уже к каменной бабе, Прозерпине, этой богине — хранительнице земной силы, и будто бы вместе с ней оглядывал степь во все концы, степь, которая пестрела, полыхала и благоухала буйноцветом. И представлял ее в разные времена года, в зависимости от которых она меняла и вид, и цвет, и аромат, и многоголосие. По весне, едва сойдет снег, степь наверняка выглядит поначалу неприветливо — она бура от отмерших растений. Хотя, если развернуть стебли и проломника, и эрофилы, и типчака, тонконога, полыни австрийской, тысячелистника, можно увидеть зеленые листочки, проросшие еще с осени и благополучно перезимовавшие в уютном укрытии стебелька. В конце марта — начале апреля над бурым ковром все отчетливее проступает зелень. То там проклюнутся веселым островком, то здесь и вероника ранняя, и репяшок пряморогий, и костенец зонтичный. А первее всех зацветает шафран. Там, где его много, степь приобретает бело-розовый оттенок. Затем вкрапливаются желтые цветы лапчатки, одиночные голубые гиацинтики. А через каких-нибудь несколько дней склоны вспыхивают сплошной голубизной — вовсю уж цветет тот же гиацинтик.

Гиацинтик Палласа

Ровно соперничая с ним, золотисто-желтым полыхает горицвет по соседству, ничуть не смешиваясь, держась четкой границы. Там, где типчак и ковыль, все еще держится буровато-зеленый цвет. Тем временем и гусиный лук пробудился. И степь уже становится как бы трехцветной — буровато-желто-зеленой. Последний изо дня в день берет верх, пока полностью не превозобладает над остальными колерами.

Гусиный лук

Под конец же апреля лапчатка вместе с горицветом и валерианой придают розово-белый вперемежку с желто-зеленым цвет окончательно проснувшейся степи. И она будто принарядилась по-весеннему в ожидании майского праздничного цветения. А там уж и миндаль пошел по степи красно-розовыми всполохами, и воронец вспыхнул ярко-красным, оттеняя зелень, и светло-красными и желтыми чашами пьет солнце пион, и степной пион вкрапился в этот живой ковер, а терн степной белыми облачками заклубился по склонам балок.

Миндаль низкий на территории заповедника
Цветет терен, зацветает воронец (пион тонколистный)

Лишь вечерница грустная, с неказистыми цветами коричневого цвета, казалось, весь день чему-то печалилась, не разделяя общего ликования. Но и она, и она, поторапливаемая весной, все-таки хоть под вечер, а распустила свои цветы и тоже привольно и облегченно дохнула тонким ароматом, поддавшись зову природы и всеобщему пробуждению. Вслед за ней и сон-трава проснулась. А в Дальних тернах вовсю полыхает розово-белым боярышник, да так, что ветви от облепного цвета гнутся долу. Все это я представляю воочию, загодя вычитав в путеводителе о постепенном и многоликом пробуждении степи после зимних холодов, воображение, слава Богу, рисует одну кар тину за другой, и вот уж они сливаются воедино, в распростертую окрест меня, стоящего на самой высокой точке Хомутовской степи рядом с Прозерпиной, богиней земной силы, живописную картину торжества жизненных соков и красок, вставших из-под земли под лазурным небом, которое тоже словно бы радуется этим переменам в степи и непрерывно шлет солнечное тепло, сияя и возносясь еще выше, чтобы степи было вольнее дышать и благоухать в виду ясного солнца.

Хомутовская степь (фото Г. Марченко)

Нынче начало июня, и в Хомутовской степи прямо буйноцвет! Ковыли наконец-то выколосились совсем, их длинные шелковистые, серебряного отлива пряди стелются на ветру по зелени, ослепительно вспыхивая под солнцем, а средь него синеют соцветия шалфея поникшего, на фоне сине-бело-серебристом лиловеют астрагал австрийский и чабрец Маршалла, пестреют раскидистые кусты феопапуса, местами по широкой равнине разбросана небесная голубизна льна австрийского, хотя к полудню она, вспыхнув особенно ярко поутру, пригасает, венчики отцветают и опадают, чтоб назавтра, чуть свет, уступить место новонарожденным лепесткам.

Лен австрийский
Астрагал Хеннинга

Ближе к балкам ковыльные куртины сменяются зарослями пырея и вейника, вики, подмаренника, пижмы, мятлика, дерезы, повсюду разбросаны цветы розовато-белого оттенка стройного, не гнущегося под ветром зопника, а ниже его как бы плывут над землей метелки типчака, напоминающие издали спелые колосья безостой пшеницы, розовеет вязель, ярко желтеют венцы гаплофила реснитчатого, василька восточного, и пурпурные — василька стиснутого, розовые участки вновь сменяются желтыми из-за люцерны румынской и подмаренника русского, как перемежаются и ароматы — одни запахи, доносимые легким дуновением теплого ветерка, внезапно смешиваются с другими…

Пчела-плотник

И над всем многоцветьем душистым — неумолчный гул шмелей, мохнатых, позуживают осы и дикие пчелы, порхают пестрые бабочки, стремительно проносятся воздушнокрылые стрекозы. А высоко в небе все так же виснет колокольчиком жаворонок и сыплет, сыплет оттуда свой ликующий благовест на расцветшую землю. Какой разлив, какое половодье, какое буйство красок! И какое пахучее, душистое смешение ароматов! И какое многоголосие в степи! Похоже, на зеленом травянистом ковре рукой самого Создателя сотворено поминутно переливающимися цветами огромное живописное полотно, которое по его же воле вдруг ожило под высокими чистыми небесами, да еще и заблагоухало. Запахом майского меда потягивало от катрана, молочно-белые шары которого были раскатаны по всей степи. И от них трудно было оторвать взгляд.

Кермек (перекати-поле)

С детства меня волновала судьба гонимого ветром через опустевшие к осени, продувные, сквозные поля обыкновенного перекати-поля, называемого у нас еще и кураем. Егo серые колючие клубки вспрыгивали на кочках, взлетали на воздух, перекатывались через бугры и балочки, иные зависали на кустах дикого терна и отчаянно трепыхались, как если бы норовили вырваться из нежданного плена и вновь пуститься в неведомые края. Куда их гонит ветер? Зачем? Ничто не страгивалось со своего облюбованного места — ни деревья, ни кустарники, ни высохшие и тенькающие на ветру сухими стеблями травы, а перекати-поле, как бездомные, срывались и стремглав неслись неведомо куда. Вид их навевал грусть. И только в Хомутовской степи мне вдруг открылось, что перекати-полем неизбежно становятся в осеннюю пору и катран татарский, и качим метельчатый, и зопник колючий, и шалфей эфиопский, и котовник мелкоцветковый, и синеголовник полевой, и кермек татарский…

Котовник мелкоцветковый

Всех не перечесть! Любопытно, что ко времени созревания семян у этих растений стебель близ корня делается рыхлым, ломким, отчего наземная половина, едва задуют прогонистые, по-осеннему напористые ветры, отламывается и пускается в странствия по степи, попутно рассеивая дозревшие к тому времени семена. Так что и смысл их бездомного кочевья мне открылся как бы заново. Оттого я и глядел на катран совсем иными глазами, нежели в далеком детстве. Тогда, помнится, мне хотелось и себе сорваться с места и бежать за перекати-полем, бежать сколько сил хватит, чтобы узнать, куда же оно домчится, где приткнется и где, возможно, зазимует не по своей воле. Нечто сходное испытывал я и сейчас, хотя до августа-сентября было еще нескоро. Но возникшее чувство подхлестывалось еще и легендой, которую узнал я о катране татарском. Полонили как-то русичи татарчонка, оставшегося в живых после разгрома их улуса. Мальчонка обвыкся, вскоре и по-русски лепетал не хуже славянских ребятишек, носился на скакунах по степи за стадами, которые он пас наравне со взрослыми. А как подрос и разузнал осознанно, каким образом он оказался в стане русских, он все чаще и чаще задерживался у цветущего катрана, вдыхал его медовый запах, а по осени, когда тот срывался и катился по степи, паренек увязывался за ним и мчал следом до самого горизонта, перескакивая через ровки и вспрыгивая, и гикая с присвистом удалым, точно он несся верхом на лихом коне, мчал, пока катран татарский, обратившийся в странствующее, бездомное вроде бы, перекати-поле, не скрывался из виду, да и сам он маячил у горизонта едва приметной черноголовой макушкой. Затем возвращался и вновь бегом сопровождал уже другое перекати-поле. Опять в ту даль восточную, куда преимущественно дули тогдашней осенью юго-западные приазовские ветры. Словно взбунтовавшиеся верховые свежаки вспучили, взбудоражили Азовское море, подняли на нем шторм и забили небо тучами, а потом перебросились и на сушу, сгоняя туда же всполошенных чаек, сорвали с насиженных мест чуть ли не все катраны. Парень еле успевал сопровождать каждого из них. Глаза его блестели диким восторгом, и лицо озарялось потайной усмешкой. Должно быть, он прознал, что в той стороне, куда уносились заворожившие его катраны, находятся предки его племени. И потому однажды он скрылся за горизонтом насовсем. Не вернулся домой. И никто не знал, куда он подевался. А когда хватились, было уже поздно — ищи ветра в поле! Наверняка, как догадались потом потерявшие его русичи, ушел он в поисках своих соплеменников, своих сородичей. Не остановило его тяги и то, что уже и невесту ему подобрали русоволосую и стройную — одно загляденье! — да и он воспылал к ней юным сердцем. Зов предков оказался сильнее всего, взял над ним необоримую власть. За что отходчивые славяне спустя какое-то время зауважали его еще больше и по-доброму, почти любяще приговаривали: «А может, это ему ихний бог Аллах так повелел, Катрану нашему, татарскому? Поди, ослушайся!» Порой я ловил себя на ощущении, что белые, напоминающие кучевые кочевные облака, купы татарского катрана, усмехаются мне усмешкой того, из легенды, татарчонка, вновь обретшего родину. И я мысленно в ответ тоже улыбался. И верил уже, что легенда могла ведь и былью бытовать в то далекое-предалекое время, когда степи наши были Диким Полем.

Катран татарский (фото Г. Марченко)

В Грузском Еланчике я со своими спутниками ловил на рассвете следующего дня плотву, красноперок, щук и линей, верховодок, над нами тёхкал соловей в приусадебных зарослях конторы заповедника, плакала иволга, где-то в камышах покрякивали дикие утки, перед глазами на обвислой ивовой ветке чуть раскачивалось гнездо ремеза, схожее на рукавичку, прошмыгнула на отдалении выпь и запоздало ревнула, как бугай, оттого и прозванная «бугаем», промелькнула лысуха, вспорхнула напугано камышевка, когда пал стремительно на воду зимородок и вмиг выхватил рыбешку. А как пригрело солнце и мы сварили уху, а затем и выпили по чарке на помин души всех тех людей, какие когда-либо были причастны к Хомутовской степи, и во здравие тех, кто ныне трудился в заповеднике не за страх, а за совесть, удалившись от мирской суеты и единясь с вечной природой, — отправились мы на южную окраину Хомутовской степи, где в Грузском Еланчике было самое глубокое плесо и где неподалеку журчал родник с вкуснейшей водой, а напротив высилась деревянная беседка, в которой в 1976 году отдыхала съемочная группа режиссера Сергея Бондарчука, снимавшего на этом месте первые кадры фильма «Степь» по одноименной повести Антона Павловича Чехова.

Искупавшись, ободрившись, собрались в обратный путь — домой. И пока не скрылась из виду Хомутовская степь, я с непонятной грустью — от расставания, что ли? — повторял про себя гоголевские слова: «…степи, как вы хороши!» Щемяще ощущал: и здесь, и здесь осталась какая-то частица моего сердца. Будто приросла. Навечно. То ли это очнулось дремавшее до поры чувство малой родины, заповеданное еще отцом-матерью? Как и у всякого коренного степняка. Чувство, без коего и жизнь не в радость, не говоря уж о смысле ее. За окнами мелькали, ширясь и раздвигаясь по окоему полынные просторы донецких степей неоглядных. И на душе было покойно и благостно. Точно после причащения.

Иван Костыря

2002

Фото — Роман Кишкань